Стоит ли ждать, что ученые в конце концов смогут раскрыть все загадки нашего мира? И правда ли, что их открытия не оставят места религии? В чем верующие и ученые на самом деле не сходятся, а какие споры о науке и религии возникают просто от того, что люди плохо понимают, о чем говорят?
Об этом мы беседуем с доктором философских наук, ординарным профессором Высшей школы экономики Александром Доброхотовым.
«Конфликтных зон между наукой и религией не может быть вообще»
— Сегодня все чаще можно слышать мнение, что чрезвычайно быстрое развитие современной науки вскоре не оставит камня на камне от религиозной картины мира. Действительно ли наука входит в столь острый конфликт с религией?
— Да, входит. Но только в головах у тех, кто не знает или игнорирует границу между научным и религиозным методами познания мира. А вот если мы попробуем разобраться в вопросе, то поймем, что конфликта нет — просто потому, что для него нет реальной почвы. И понимание этого в европейской цивилизации появилось задолго до нынешних времен. Обсуждение того, что может и чего не может охватить научное познание, возникло очень давно — еще в Средние века, а если точнее — в XII веке. И уже тогда, как мне кажется, этот вопрос решили достаточно разумно.
Один из знаменитых мыслителей Шартрской школы Гильберт Порретанский утверждал, что философия (то есть для Средневековья — и наука тоже) от теологии отличается как методом, так и предметом познания, а потому противоречие между ними невозможно.
Научное познание, в отличие от теологии, объясняет конкретные явления видимого мира — ни больше, но и ни меньше. Фома Аквинский позже уточняет, что наука может иногда частично пересекаться с теологией по предмету, но не по методу.
И сегодня в свете накопившегося опыта мы можем с ними согласиться: конфликтных зон между наукой и религией не может быть вообще. В принципе. Они говорят о разном и на разных языках.
Но на каком-то уровне начинает работать «принцип дополнительности»: наука и религия вместе создают образ целостного мира. Можно усмотреть общий закон эволюции культуры в том, что из сплошного единства выделяются частные сферы культуры, а потом вновь интегрируются в целостность. «Абсолют есть единство различенного», — говорил Гегель.
Когда-то религиозный культ был оболочкой всех функций культуры, но потом раздал — как король Лир дочерям — все сокровища наукам, искусствам и политике. Сейчас мы видим, что религия не стала от этого беднее или слабее. Напротив — она делает именно свою работу и чужая ей не мешает.
— Однако критики христианства любят вспоминать времена инквизиции, например, XVII век, когда от ее трибунала пострадали некоторые ученые. В эпоху Просвещения, напротив, уже наука ополчается на «учение церковников». Разве это не противоречит Вашим словам, не демонстрирует трагическую конфликтность науки и религии?
— А то не было конфликтов внутри и науки, и религии! «Трагическая конфликтность» — это участь всей культуры во все времена. Создатели новой науки были христианами, и конфликты во времена Галилея не были, собственно, конфликтами науки и религии.
Некоторые историки науки — полушутя-полусерьезно — говорят, что новая наука началась в 1277 году с запрета епископом Парижским аверроистских тезисов, опиравшихся на греко-арабское естествознание. Епископ заявил, что античная наука (а другой тогда не было) не может запретить Богу создать миры в любом количестве и любого качества. Действительно, тем самым допускалась альтернативная наука, хотел этого епископ Тампье или нет. Другое дело — XVIII век. Но там, как Вы верно выразились, была война с Церковью (как правило), а не с религией. И нападала не наука, а идеологи, партия которых не представляла собой все Просвещение.
Наука может и должна объяснить всё, но в рамках своего метода. Каков он? Ученый берет факты, связывает их логической моделью, используя причинно-следственные связи, и на базе этой модели факты объясняет. При этом не принципиально, с чем ученый имеет дело — это может быть и природное явление, и какое-то мистическое видение.
Существует, например, целая научная дисциплина — религиоведение, которая, используя определенную методологию, изучает этот феномен человеческой культуры. То же самое можно сказать и о религии: она вполне может пытаться объяснить любое явление, включив его в свой опыт понимания открытых ей вероучительных истин. Поэтому, повторюсь, никакой конфликтной зоны между наукой и религией нет. После культурных трансформаций XVII–XIX веков стало понятно, что не нужно все — науку, религию, искусство, политику — выстраивать в один отряд, марширующий по пути прогресса. Необходимо размежевать территории, провести границы между этими сферами, чтобы никто со своими уставами в «чужой монастырь» не лез.
Я считаю, что это, наряду с достижениями в области техники, было главным завоеванием Нового времени. Так, религия отделилась от государства. Кому-то это сегодня не нравится, но на самом деле сильнее от этого стали и религия, и государство. Точно так же и наука отделилась от философии и религии, и мы снова видим, что все от этого только выиграли. У каждой сферы человеческой деятельности появились свои прописанные «правила игры», принципы, методы.
При этом нужно сказать, что и во времена «развода» науки и религии, в эпоху Просвещения, ученые совсем не стремились быть атеистами. Могут возразить, что научная общественность в те времена просто боялась открыто говорить о своем атеизме и поэтому оставалась верующей лишь «на бумаге». Но история подтверждений этому не дает. Даже когда уже можно было говорить о своем безверии без какой бы то ни было опасности или карьерных последствий, мы видим, что большинство ученых от веры не открестились, хотя их религиозные взгляды часто были специфическими. И мне кажется, что для человека науки вообще нет ничего конфликтного в вере и знании. Ученый хочет видеть целое и взаимосвязи разных явлений и фактов. И ему вполне естественно и верить, и заниматься наукой, и жить в мире искусства и т. д. Ведь, как было сказано выше, — это совершенно не конфликтующие между собой явления.
«Наша беда в том, что мы разучились правильно задавать вопросы»
— Но тем не менее многие и сегодня утверждают, что наука занимается описанием только материальных объектов.
— Не обязательно. Возьмите, например, социологию: здесь описывается виртуальный мир человеческих интересов, борьбы субъектов. Или психология. То же самое мы видим и в религиоведении. Ученому совершенно неважно, истинно ли то или иное верование или нет. Его задача показать, как была устроена эта религия, какие социальные реалии она создавала, как со временем менялся ее идейный каркас.
Поэтому современная интеллектуальная дисциплина требует, чтобы ученый научился четко понимать, по каким правилам и на каком поле он ведет сейчас игру — для того, чтобы избежать ошибочных интерпретаций. И я, как ученый, никогда не стану рассказывать коллегам о своих мировоззренческих симпатиях. Точно так же и в религиозном поле научные аргументы, по моему убеждению, просто-напросто неуместны (если они не относятся, конечно, к конфессиональным наукам).
— Почему неуместны?
— Давайте приведем пример из другой сферы. Представьте, что нейробиолог попробует с помощью языка науки объяснить какие-то явления в области искусства. Любой поэт или музыкант, ознакомившись с таким исследованием, скажет такому ученому: «Вы пытаетесь объяснить мне творчество с помощью взаимодействия сетей нейронов в моем мозгу? Но поймите, ни мне, ни моему слушателю или читателю это не нужно. Мы из другого мира, где действуют совершенно другие правила». Вот наглядный пример некорректного перехода из одной области в другую. Ученому для своей научной сферы может быть и полезно будет провести такие исследования, но для человека искусства в этом нет никакого смысла.
Можно привести другой пример. Известно, что современные ученые занимаются изучением того, как религиозное мировоззрение влияет на наш мозг. И ясно, что какую-то логическую и биологическую взаимосвязь можно будет найти. Но для самого верующего человека такое исследование ровным счетом ничего не объяснит. И если ученый таким образом попробует его в чем-то убедить, то покажет свою научную некомпетентность. Верующему человеку после того, как он ознакомится с этими данными, совершенно не обязательно, условно говоря, крест с себя снимать.
Ясно, например, что знаменитое мистическое-видение математика и философа Блеза Паскаля (точное содержание которого нам неизвестно, хотя свои впечатления от пережитого мыслитель оставил в виде записки «Мемориал») обусловлено тем, что в его мозгу была опухоль. Однако наличие такой болезни у Паскаля никак не компрометирует то, что он видел. Потому что больных много, а Паскаль один. Абсолютно не важно, на каком именно «топливе» работало его сознание. Безусловно, и научные, и психоаналитические, и исторические, и социальные объяснения того или иного явления могут быть очень полезны. Но здесь важно поставить вопрос: что именно мы от этих интерпретаций хотим?
Представьте, что вы пишете на компьютере текст, и в какой-то момент к вам подойдет программист и спросит: «Хотите, я сейчас объясню вам, как устроен этот текст», и потом продемонстрирует, как в компьютере работают определенные электрические связи, создающие текстовую картинку на экране. Что в данном случае лично вам это даст? Ничего. Такая информация пригодится в том случае, если нужно будет компьютер починить, или когда текст, который вы набираете, не будет соответствовать тому, что отображается на экране. Поэтому так важно корректно ставить вопрос и не путать один язык интерпретации с другим.
— Почему в таком случае сегодня постоянно апеллируют к науке как к истине в последней инстанции?
— Такая апелляция, как мне кажется, связана с проблемами в медийно-информационном пространстве. Человек прочитал книгу одного исследователя, но при этом не знает, что таких ученых много, что они разные и у них подчас по одной и той же проблеме позиции расходятся, что они спорят друг с другом. Такому человеку нужно просто объяснить, что, во-первых, всегда существуют сообщества экспертов, которые постоянно друг с другом дискутируют, а во-вторых, напомнить, что следствие нужно объяснять адекватными причинами. Что я имею в виду? Например, текст, что я набираю на компьютере, зависит только от меня, а не от системного блока. А вот то, что мои мысли отображаются в виде текста на экране, зависит уже от компьютера.
Беда современных, даже образованных людей заключается в том, что они плохо формулируют вопрос. А ведь еще в древней Греции знаменитый Сократ весь свой философский метод построил на коррекции задаваемых вопросов. Он просто учил людей правильно их задавать.
Современный человек, формулируя вопрос некорректно, получает на него соответствующий ответ. Конечно, можно пытаться объяснить духовную жизнь психоанализом, социологией или материальным базисом. В этом есть своя польза, но строго научная, которой можно пользоваться исключительно в рамках ее поля. Ни в коем случае нельзя прыгать из одной области в другую.
Самое неприятное в современной культуре заключается в том, что у нее совершенно утрачено чувство границы, при переходе которой ты попадаешь в другую юрисдикцию, где действуют уже другие законы. Между прочим, и у верующих людей в этом вопросе тоже возникают проблемы, когда они начинают подгонять научную истину под религиозный взгляд на мир. Всегда нужно помнить об этих границах и быть осторожным. Это касается и ученых, и верующих.
«Рациональность — это такой же божественный дар, как и свобода»
— А может, когда критики религиозного мировоззрения утверждают, что вера в Бога иррациональна, а потому бессмысленна, происходит просто подмена и на место веры в Бога ставится вера в рацио?
— Для того чтобы ответить на этот вопрос, нужно для начала понять, что такое рациональность. Латинское слово «рацио» — это перевод греческого слова-понятия «логос». Глагол «легейн» означает «связать разорванное». Этот глагол демонстрирует связь элементов языка в высказывании. Но если рацио — это логос, то тут нужно вспомнить, что и христианские богословы называли Второе Лицо Пресвятой Троицы Логосом. Поэтому можно сказать, что христианство — это предельно рациональная религия. Ведь Евангелие как раз рассказывает о том, как в этот мир пришел Логос — Сын Божий.
Рациональность — это не что-то внешнее, к чему мы апеллируем как к какому-то объективно существующему порядку. Нельзя говорить о том, что мир сам по себе существует или устроен рационально. Рациональность — это обязательная связь того, что мы мыслим, с тем, что говорим. И потому можно сказать, что апелляция к рациональному — это защитный скафандр, который помогает человеку не растворяться во внешней и чужой ему среде.
Каждый день на нас сваливаются огромные массивы разной информации, и рациональные модели не позволяют им захламить наше сознание, отсеивая лишнее, оформляя то, что осталось, распределяя данные, как бы расставляя их по полочкам. Это — черновая работа рассудка, но даже ее Гегель называл «Божьей благодатью».
Однако вот вопрос: откуда у нас это право задавать материальному содержанию идеальную форму? Когда у меня на весах в одной чашке материальный продукт, а в другой материальный эталон (гирька), здесь все понятно. Но когда я измеряю числом или фигурой, я привношу в материю власть идеального, которое пришло из другого мира. А это уже не черновая работа, не «рабское» дело, а «царское». И оказывается, что рациональность — весьма мистическая, если угодно, сила. Интересно, что Эйнштейн как-то заметил: самое странное в этом мире то, что он познаваем. Поэтому поставить на место веры в Бога веру в «рацио» не так просто. Схоласты сказали бы: вера притягивает интеллект, а интеллект — веру.
Да, собственно, люди всегда понимали, что рациональность — это такой же божественный дар, как и свобода. Поэтому между религией и научной рациональностью конфликта нет, пока нет посягательств на границы доменов. Хотя это легко сказать: «границы». Кант говорил о своем учении: «Я ограничил знание, чтобы дать место вере». За этим простым тезисом стоит целая эпоха революции в понимании «рацио».
Философы Юм и Кант показали в свое время, что рациональность — это некоторая система идеальных, частично созданных интеллектом инструментов, с помощью которых я познаю этот мир. Оформленная рациональными схемами материя фактов становится объективным знанием. Но не реальностью самой по себе: тут-то и обнаруживаются границы науки. Наука имеет дело с той реальностью, которая, фигурально говоря, согласилась быть измеренной.
Ведь когда вы приходите в магазин, чтобы, например, купить картошку, и говорите продавцу «дайте мне три килограмма», то понимаете, что и вы, и продавец придерживаетесь некоторой общей конвенции, договора, в рамках которого килограмм — это определенный вес. И хотя сам по себе картофель этим свойством не обладает, но для вас лично три килограмма — это нечто объективное. И у вас возникнет вполне понятное негодование, когда обнаружится, что подсунули Вам не три, а два килограмма картошки.
Вся эта очень вещественная и объективная реальность — это часть бытия, подчинившаяся мере («рацио»). То есть рациональные модели — это как бы вспомогательные леса, ни больше и ни меньше. И самой реальности они не принадлежат. Так же, как, например, линейка, которой я что-то измеряю, — только лишь инструмент, которым я пользуюсь, нечто познавая. Сама же исследуемая мною вещь не обладает ни длиной, ни весом. Длина и вес — это те параметры, которыми я наделяю вещь в процессе ее изучения. Они отражают некие ее свойства, но сами по себе являются лишь мысленными конструкциями.
Именно поэтому Кант настаивал на том, что ученый, отыскивая следствия у тех или иных причин, должен понимать, что это лишь некоторая функциональная задача. Он, пользуясь определенными правилами мышления, работает не с самой реальностью, а только лишь с созданным им же конструктом. Ученый не имеет права переносить полученные знания на саму действительность, потому как мир сам по себе для него закрыт. Он, как говорил Кант, есть «вещь в себе». Но для религии, морали, искусства это табу уже не действует (хотя у них есть свои собственные, не менее строгие.)
— Но ведь из истории науки мы знаем, как часто выдвигались теории, которые воспринимались как окончательные и всеобъемлющие…
— Конечно, во все времена страшно хотелось найти одно-единственное и исчерпывающее объяснение мира и человека. Так, в XIX веке небезызвестный в нашей стране философ Карл Маркс попытался объяснить всю историю человечества классовой борьбой. И посягнул не только на политическую историю, но и на историю искусства, религии, морали. И объяснение Маркса получилось, конечно, впечатляющим. Но ошибочным.
Невозможно свести к единому знаменателю все многообразие жизни, человеческих судеб, личных решений. При этом, повторюсь, попытка навязать нам взгляд на мир как на какое-то однородное единство соблазняла многих во все века. И обыватель, у которого критический взгляд на мир не развит, всегда легко поддавался на такие интеллектуальные проекты. Ведь когда тебе на пальцах показывают всю реальность прошлого, настоящего и будущего, апеллируя, например, к рациональному опыту, то разве легко не поддаться искушению принять и усвоить такое простое и вполне доступное объяснение?
Именно поэтому, кстати сказать, обывателю кажется, будто бы наука, экономика или политика заключают в себе единственно нормальную и серьезную человеческую деятельность, а искусство, религия или философия — просто некоторый бонус, такая декоративная вишенка на торте. На самом деле такой подход — обычное невежество.
— Можно ли сказать, что современная наука сокращает количество вопросов? Что она идет по пути прогресса, у которого есть некий позитивный конец?
— Нет, ученые никогда так не скажут. Всегда было понятно, что ответы рождают другие вопросы. Конечно, в некоторых научных сферах иногда возникала иллюзия, что все объяснено и исчерпано. Так, например, наивно полагали ученые, занимающиеся формальной логикой или геометрией. Но уже в XIX веке неожиданно стало понятно, что возможны альтернативная геометрия и логика. И снова все закрутилось.
Известен один такой курьезный случай: мюнхенский профессор Филипп фон Жолли в 1878 сказал своему студенту, что не стоит заниматься физикой — там почти всё уже открыто, и остается лишь заполнить несущественные пробелы. Студентом был Макс Планк, чьи исследования спектра «абсолютно черного тела» в 1900 году привели к появлению квантовой физики, т. е. к новой научной эпохе, к странной и непривычной картине мира, в котором, как и после галилеевой революции, человеку стало не очень уютно.
Здесь, мне кажется, будет не лишней вот эта цитата: «Следует неутомимо и непрестанно продолжать борьбу со скептицизмом и догматизмом, с неверием и суеверием, которую совместно ведут религия и естествознание, а целеуказающий лозунг в этой борьбе всегда гласил и будет гласить: к Богу!» Сказано тем самым Планком.
Конечно, в науке не существует представления о том, что есть какие-то «закрытые» проблемы. Во все времена было совершенно очевидно, что ответы рождают еще больше вопросов. При этом наука не развивается равномерно. В каком-то смысле ее путь довольно приключенческий. Научный процесс может застыть, а потом неожиданно взорваться новыми открытиями, бурными дискуссиями.
Научный мир так устроен, что постоянно генерирует кризисы, которые затем преодолевает, порождая новые. В противном случае он застывает, превращается в некоторое доктринерство, идеологему, а это противоречит самой идее научного познания.
Ученый никогда не может насытиться. Он никогда не скажет «хватит». Он постоянно находится в поиске новых проблем. Это один из важнейших и фундаментальных принципов научного познания. И это, кстати, одна из причин, по которой человеку науки не так уж трудно понять человека веры.